А с алексеевич чернобыльская молитва

Монолог о безмерной власти одного человека над другим человеком

«У меня тоже есть вопрос… Сам я ответить на него не могу…

Но вы взялись об этом писать… Об этом? А я не хотел бы, чтобы обо мне это знали. Что я там испытал… С одной стороны, есть желание открыться, выговориться, а с другой – чувствую, как я обнажаюсь, а мне бы этого не хотелось…

Помните, у Толстого? Пьер Безухов так потрясён после войны, что ему кажется – он и весь мир изменились навсегда. Но проходит какое-то время, и он замечает за собой, что снова так же ругает кучера, так же брюзжит. Зачем тогда люди вспоминают? Чтобы восстановить истину? Справедливость? Освободиться и забыть?

Моё чувство… Я мучался, рылся в памяти и вспомнил…

Самое страшное со мной было в детстве… Это – война…

Помню, как мы, пацаны, играли в «папы и мамы»: раздевали малышей и клали их друг на дружку… Это были первые дети, родившиеся после войны. Вся деревня знала, какие слова они уже говорят, когда начали ходить, потому что за войну детей забыли. Мы ждали появления жизни. «В папы и мамы» – так называлась наша игра. Мы хотели увидеть появление жизни… А нам самим было по восемь-десять лет…

Я видел, как женщина сама себя убивала. В кустах у реки. Брала кирпич и била себя по голове. Она была беременная от полицая, которого вся деревня ненавидела. Ещё, будучи ребёнком, я видел, как рождаются котята. Помогал матери тянуть телёнка из коровы, водил на случку к кабану нашу свинью… Помню… Помню, как привезли убитого отца, на нем свитер, мама сама его вязала, отец, видимо, был расстрелян из пулемёта или автомата и что-то кровавое прямо кусками вылезало из этого свитера.

Для меня это настолько запретные воспоминания, что я не говорил о них вслух…

Тогда я воспринимал смерть так же, как и рождение. У меня примерно было одинаковое чувство, когда появился телёнок из коровы… Появлялись котята. И когда женщина в кустах убивала себя… Почему-то это казалось мне одним и тем же, одинаковым. Рождение и смерть…

Я помню с детства, как пахнет в доме, когда режут кабана… Вы только тронули меня, и я уже падаю, падаю туда. В кошмар… В ужас… Лечу…

Ещё помню как нас, маленьких, женщины брали с собой в баню. И у всех женщин, и у моей матери выпадали матки (мы это уже понимали), они подвязывали их тряпками. Я это видел… Матки выходили от тяжёлой работы. Мужчин не было, их на фронте, в партизанах перебили, коней не было тоже, женщины тягали плуги на себе. Перепахивали свои огороды, колхозные поля. Когда я вырос, и у меня случалась близость с женщиной, я это вспоминал… То, что видел в бане…

Хотел забыть. Все забыть… Забывал… Я думал, что самое страшное со мной уже произошло… Это – война. И я защищён, я теперь защищён. Своим знанием, тем, что там… тогда… пережил… Но…

Я поехал в чернобыльскую зону… Много раз уже был там… И там понял, что я беспомощен. Я не понимаю… И я разрушаюсь от этой своей беспомощности. От того, что я не узнаю мир, в котором все переменилось. Даже зло другое. Прошлое меня уже не защищает… Не успокаивает… В нем нет ответов… Всегда они раньше были, а сегодня нет. Меня разрушает будущее, а не прошлое. (Задумывается)

Зачем люди вспоминают? Мой вопрос… Но я поговорил с вами, что-то проговорил словами… И что-то понял… Я теперь не так одинок. А как это у других?»

Пётр С., психолог

«Я вам в ножки поклонюсь… Попрошу…

Найдите нам Анну Сушко… Она жила в нашей деревне… В деревне Кожушки… Фамилия – Анна Сушко… Я вам назову все приметы, а вы напечатайте. У неё горб, с детства немая… Жила одна… Шестьдесят лет… Во время переселения её забрали на машине «Скорой помощи» и вывезли в неизвестном направлении. Грамоте она не училась, поэтому никакого письма мы от неё не получили. Одиноких и больных сселяли в приюты. Прятали. Но никто не знает адреса… Напечатайте…

Жалели мы её всей деревней. Выхаживали, как малое дитя. Кто дров наколет, кто молока принесёт. Кто посидит вечером в хате… Печь растопит… Два года, как мы, помыкавшись по чужим углам, вернулись в родные хаты. И ей передайте, что хата её целая. Крыша есть, окна. Что побито и разграблено, вместе восстановим.

Есть ещё одна примета… Я забыла… Когда ей что-нибудь болит, она тянет песню. Без слов. Один голос. А разговаривать она не может… Когда болит, тянет голосом: а-а-а… Жалится…

А…а…а…»

Мария Волчок, соседка

«Бежал я… Бежал от мира… Первое время на вокзалах отирался, вокзалы нравились, что людей много, а ты один. Потом в газетах прочитал – и сюда. Тут вольно. Я бы сказал – рай. Людей нет, одни звери ходят. Живу среди зверей и птиц. Разве я одинок?

Собственную жизнь забыл… Не расспрашивайте… Что читал в книжках – помню, и о чем другие люди рассказывали – помню, а свою жизнь забыл. Дело было молодое… Грех на мне… Нет такого греха, который бы Господь не простил за искренность принесённого покаяния. Так-то… Люди несправедливы, а Господь многотерпелив и многомилостив…

Но… Почему? Нет ответа… Человек не может быть счастливым. Не должен. Увидел Господь одинокого Адама и дал ему Еву. Для счастья, а не для греха. А у человека не получается быть счастливым. Я вот не люблю сумерки. Темноту. Вот этот переход, как сейчас… От света к ночи… Подумаю и не могу понять, где я был раньше… Где моя жизнь?

А с алексеевич чернобыльская молитва

Так-то… Мне безразлично: могу жить и могу не жить. Жизнь человека, яко трава, расцветает, иссушается и вметается в огонь. Я полюбил мыслить… Тут можно одинаково погибнуть и от зверя, и от холода. И от дум. На десятки километров ни одного человека. Беса изгоняют постом и молитвой. Пост – для плоти, молитва – для души.

Но я никогда не бываю одинок, верующий человек не может быть одинок. Так-то… Езжу по деревням… Раньше находил макароны, муку. Постное масло и консервы. Теперь на могилках побираюсь. Мёртвым оставляют поесть, попить. А оно им не нужно… И они на меня не обижаются… На поле – дикое жито. В лесу – грибы, ягоды. Тут вольно. Много читаю.

Откроем святые страницы… Откровение Иоанна Богослова: «…и упала с неба большая звезда, горящая подобно факелу, и пала на третью часть рек и на источник вод. Имя сей звезде „полынь“. И третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки…»

Постигаю сие пророчество …Все уже предсказано, написано в святых книгах, но мы читать не умеем. Не понятливы. Полынь по-украински «чернобыль». В словах нам был дан знак. Но человек суетлив… Тщеславен… И мал…

Нашёл у отца Сергея Булгакова… «Бог создал мир наверняка, то мир не может вовсе не удаться» и нужно «мужественно и до конца претерпеть историю». Так-то… И у кого-то другого… Имя не помню… Помню мысль: «Зло собственно не есть субстанция, но лишение добра, подобно тому, как мрак не другое что есть, как отсутствие света».

Книжки тут найти просто, легко найдёшь. Пустого глиняного кувшина уже не подберёшь, ложки или вилки, а книжки лежат. Недавно нашёл томик Пушкина… «И смерти мысль мила душе моей». Это запомнил. Так-то… «И смерти мысль»… Я тут один. О смерти думаю. Полюбил мыслить… Тишина способствует приготовлению… Человек живёт среди смерти, но не понимает, что такое смерть. А я тут один… Вчера волчицу с волчатами выгнал из школы, жили они там.

Вопрос: истин ли мир, запечатлённый в слове? Слово, оно стоит между человеком и душой… Так-то…

А то ещё скажу: птицы, деревья, муравьи, – они стали близки мне. Раньше таких чувств не знал. И не предполагал. Тоже у кого-то прочёл: «Вселенная над нами и вселенная под нами» Я обо всех думаю. Человек страшен… И необычен… Но тут убивать никого не хочется. Рыбу ужу, есть удочка. Так-то… А в зверя не стреляю… И капканов не ставлю… Мой любимый герой…Князь Мышкин говорил: «Разве можно видеть дерево и не быть счастливым». Так-то… Я люблю мыслить. А человек чаще всего жалуется, а не мыслит…

Алексиевич с а чернобыльская молитва хроника будущего аннотация

Что разглядывать зло? Оно, конечно, волнует… Грех – это тоже не физика… Необходимо признать несуществующее. Сказано в Библии: «Для посвящённого – иначе, для остальных притча». Взять птицу… Или другое живое… Нам их понять невозможно, потому как они живут для себя, а не для других. Так-то… Вокруг все текущее, одним словом сказать…

Все живое – на четырех ногах, смотрит в землю и к земле тянется. Один человек на земле стоит, а руками и головой к небу поднимается. К молитве… К Богу… Старушка в церкви молится: «Все нам по грехам нашим». Но ни учёный, ни инженер и ни военный в том не признаются. Они думают: «Мне не в чем каяться. Почему я должен каяться?» Так-то…

Молюсь я просто… Читаю про себя… Господи, возвах меня! Услыши! Только во зле человек изощрён. Но как он прост и доступен в нехитрых словах любви. Слово даже у философов приблизительно по отношению к той мысли, которую они прочувствовали. Слово абсолютно соответствует тому, что в душе, только в молитве, в молитвенной мысли. Я физически это ощущаю. Господи, возвах меня! Услыши!

И человек тоже…

Я боюсь человека. И всегда хочу его встретить. Хорошего человека. Так-то… Тут или бандиты живут, прячутся, или такой человек, как я. Мученик.

Алексиевич светлана чернобыльская молитва сочинение

Какая фамилия? Паспорта у меня нету. Забрала милиция… Била: «Чего шляешься?» – «Я не шляюсь – я каюсь». Ещё крепче били. Били по голове… Так что напишите: раб божий Николай…

Уже – свободный человек…»

«Я жил среди книг…. Двадцать лет читал лекции в университете…

Академический учёный…. Это человек, который выбрал себе любимое время в истории, и он там живёт. Занят этим полностью, погружён в своё пространство. В идеале… В идеале, конечно….Потому что философия в то время у нас была марксистко-ленинская и темы для диссертаций предлагались: роль марксизма-ленинизма в развитии сельского хозяйства или в освоении целинных земель.

Роль вождя мирового пролетариата… В общем, тут не до картезинских размышлений. Но мне повезло… Моя научная студенческая работа попала на конкурс в Москву, и оттуда позвонили: «Не трогайте этого парня. Пусть пишет.» А писал я о французском религиозном философе Мальбранше, взявшемся толковать Библию с позиции рационального разума.

Восемнадцатый век – эпоха Просвещения. Вера в разум. В то, что мы способны объяснить мир. Как я сейчас понимаю… Мне повезло. Я не попал в зубодробильную машину… Бетономешалку… Чудо! Перед этим меня неоднократно предупреждали: для студенческой научной работы Мальбранш – это, может быть, и интересно.

Монолог о старых пророчествах

«Моя девочка… Она не такая, как все… Вот она подрастёт, и она меня спросит: «Почему я не такая?»

Когда она родилась… Это был не ребёнок, а живой мешочек, зашитый со всех сторон, ни одной щёлочки, только глазки открыты. В медицинской карточке записано: «девочка, рождённая с множественной комплексной патологией: аплазия ануса, аплазия влагалища, аплазия левой почки»… Так это звучит на научном языке, а на обыкновенном: ни писи, ни попки, одна почка… Я несла её на второй день на операцию, на второй день её жизни… Она открыла глазки, словно и улыбнулась, а я сначала подумала, что хочет заплакать… О, господи, она улыбнулась!

Такие, как она, не живут, такие сразу умирают. Она не умерла, потому что я её люблю. За четыре года – четыре операции. Это единственный ребёнок в Беларуси, выживший с такой комплексной патологией. Я её очень люблю. (Останавливается.) Я никого больше не смогу родить. Не осмелюсь. Вернулась из роддома: муж поцелует ночью, я вся дрожу – нам нельзя… Грех… Страх… Слышала, как врачи между собой говорили: «Девочка не в рубашке родилась, а в панцире. Показать по телевизору, ни одна мать не рожала бы». Это они о нашей девочке… Как нам после этого любить друг друга?!

Ходила в церковь. Рассказала батюшке. Он говорит, что надо отмаливать грехи свои. Но в нашем роду никто никого не убил… В чем я виновата? Сначала наш посёлок хотели эвакуировать, а потом вычеркнули из списков: не хватило у государства денег. А я в это время полюбила. Вышла замуж. Я не знала, что нам здесь нельзя любить… Много лет назад моя бабушка читала в Библии, что наступит на земле время, когда всего будет в изобилии, все будет цвести и плодоносить, в реках станет полно рыбы, а в лесах зверя, но воспользоваться этим человек не сможет.

Он не сможет и породить себе подобного, продлить бессмертие. Я слушала старые пророчества, как страшную сказку. Не верила. Расскажите всем о моей девочке. Напишите. В четыре года она поёт, танцует, читает наизусть стихи. У неё нормальное умственное развитие, она ничем не отличается от других детей, у неё только другие игры.

Она не играет в «магазин», «в школу», она играет с куклами «в больницу»: делает им уколы, ставит градусник, назначает капельницу, кукла умирает, – накрывает её белой простыней. Четыре года мы с ней живём в больнице, её нельзя оставить там одну, и она не знает, что жить надо дома. Когда забираю её на месяц-два домой, спрашивает: «А мы скоро вернёмся в больницу?

» Там у неё друзья, они там живут, растут. Ей сделали попку… Формируют влагалище… После последней операции полностью прекратилось мочеиспускание, катетор вставить не удалось – нужно ещё несколько операций. Но дальше советуют оперироваться за границей. А где нам взять десятки тысяч долларов, если муж получает сто двадцать долларов в месяц?

Один профессор по секрету, посоветовал: «С такой патологией ваш ребёнок представляет большой интерес для науки. Пишите в зарубежные клиники. Их должно это заинтересовать». И я пишу… (Старается не заплакать). Я пишу, что каждые полчаса приходится выдавливать мочу руками, моча исходит через точечные отверстия в области влагалища.

Если это не делать, откажет единственная почка. Где ещё в мире есть ребёнок, которому каждые полчаса надо выдавливать мочу руками? И сколько это можно выдержать? (Плачет.) Я не разрешаю себе плакать… Мне нельзя плакать… Стучу во все двери. Пишу. Возьмите мою девочку, пусть для опытов… Для научных исследований… … Я согласна, чтобы она стала подопытным лягушонком, подопытным кроликом, только бы она выжила. (Плачет) Десятки писем написала… О, Господи!

Пока она не понимает, но когда-нибудь нас спросит: почему она не такая, как все? Почему её не сможет полюбить мужчина? Почему ей нельзя родить ребёнка? Почему у неё никогда не произойдёт то, что происходит у бабочки… у птицы… у всех, но только не у неё… Я хотела… Я должна была доказать… Чтобы… Я хотела получить документы… Чтобы она выросла и узнала: это не мы с мужем виноваты… Не наша любовь… (Снова старается не заплакать.

) Четыре года воевала… С врачами, с чиновниками… Добивалась приёма в высоких кабинетах… Только через четыре года мне выдали медицинскую справку, подтверждающую связь ионизирующей радиации (малых доз) с её страшной патологией. Мне отказывали четыре года, мне твердили: «Ваша девочка – инвалид детства».

Какой же она инвалид детства? Она – инвалид Чернобыля. Я изучила своё родословное древо: не случалось у нас в роду такого, до восьмидесяти-девяноста лет все жили, мой дедушка – до девяносто четырех. Врачи оправдывались: «У нас – инструкция. Подобные случаи мы пока должны оценивать, как общее заболевание.

Вот через двадцать-тридцать лет, когда накопится банк данных, начнём связывать болезни с ионизирующей радиацией. С малыми дозами… С тем, что мы едим и пьём на нашей земле…А пока медицине и науке об этом мало что известно». Но я не могу ждать двадцать-тридцать лет. Полжизни! Хотела подать на них в суд… На государство… Меня называли сумасшедшей, смеялись, мол, такие дети рождались и в Древней Греции.

Они не могли понять одного… Не хотели… Мне надо было знать, что это не мы с мужем виноваты… Не наша любовь… (Повернулась к окну и тихо плачет.)

Это девочка растёт… Все равно девочка… Не хочу, чтобы называли фамилию… Даже соседи наши… На одной лестничной площадке всего не знают. Надену ей платьице, заплету косичку: «Катенька ваша такая красивая», – говорят они мне. А сама я так странно смотрю на беременных женщин… Как будто издали… Из-за угла… Не смотрю, а подсматриваю… Во мне смесь разных чувств: удивления и ужаса, зависти и радости, какой-то даже мстительности. Как-то словила себя на мысли, что с тем же чувством смотрю на беременную соседскую собаку… На аистиху в гнезде…

Моя девочка…»

Лариса З., мать

Монолог о том, что можно поговорить и с живыми, и с мёртвыми

«Ночью волк во двор вошёл… В окно глянула – стоит и светит глазами. Фарами…

Я ко всему привыкла. Семь лет живу одна, семь лет, как люди уехали… Ночью, бывает, сижу, пока не высветлит, и думаю, думаю. И сегодня всю ночь на кровати крючком сидела, а потом вышла поглядеть, какое солнышко. Что я вам скажу? Самая справедливая вещь на свете смерть. Никто ещё не откупился. Земля всех принимает: и добрых, и злых, и грешников.

Предлагаем ознакомиться:  Молитва на смерть человека без кладбища

А больше справедливости на этом свете нет. Я тяжко и честно всю жизнь трудилась. По совести жила. А мне справедливость не выпадала. Бог где-то делил, пока до меня очередь дошла – у него уже ничего не осталось, чтобы мне дать. Молодой может умереть, а старый должен… Никто не бессмертен – ни царь, ни купец… Сначала я людей ждала, думала – все вернутся.

…Первый раз сказали, что у нас радиация, так мы думали: это болезнь какая-то, кто заболеет – сразу помирает. Нет, говорят, что-то такое, что на земле лежит и в землю лезет, а увидеть нельзя. Зверь, может, видит и слышит, а человек нет. А это неправда! Я видела… Этот цезий у меня на огороде валялся, пока дождь его не намочил.

Цвет у него такой чернильный… Лежит и переливается кусочками… Прибежала с колхозного поля и пошла на свой огород… И такой кусочек синий… А через двести метров ещё один… Величиной с платочек, что у меня на голове. Крикнула я соседке, другим бабам, мы все оббегали. Все огороды, поле вокруг… Гектара два… Может, четыре больших кусочка нашли… А один был красного цвета… Назавтра посыпал дождь.

Мы не сильно боялись этой радиации… Когда б мы её не видели, не знали, может, и боялись, а когда посмотрели, то уже не так страшно. Милиция с солдатами трафаретки поставила. У кого возле дома, где на улице – написали: семьдесят кюри, шестьдесят кюри… Век жили на своей картошке, на бульбочке, а тут сказали – нельзя!

И лучок не разрешают, и морковку. Кому беда, кому смех… Работать на огороде советовали в марлевых повязках и резиновых перчатках. А золу из печи закапывать. Хоронить. О-о-о… А тогда ещё один важный учёный приехал и выступил в клубе, что дрова надо мыть… Диво! Отсохни мои уши! Приказали перестирать пододеяльники, простыни, занавески… Так они ж в хате!

Напугались люди… Набрались страху… Некоторые давай по ночам своё добро закапывать. И я свою одежду сложила… Красные грамоты за мой честный труд и копейку, какая у меня была, на чёрный день хранилась. Такая печаль! Такая печаль переедала сердце! Чтобы я так умерла, как я правду вам говорю! А тут слышу, что в одной деревне солдаты людей эвакуировали, а дед с бабкой остались.

О! Поглядите в окно: сорока прилетела… Я их не гоню… Хоть, бывает, что сороки у меня яйца из сарая тягают. Все равно не гоню. У нас теперь у всех одна беда. Никого не гоню! Вчера заяц прибегал…

Вот если бы каждый день в хате были люди. Тут недалеко, в другой деревне, тоже баба одна живёт, я говорила, чтобы ко мне переходила. Что поможет, а что нет, но хотя бы заговорить до кого. Позвать… Ночью все у меня болит. Ноги крутит, как мурашки бегают, это нерв по мне ходит. Так я возьму что в руки.

Жменьку зёрна… И хруп, хруп. Нерв тогда успокаивается… Что я уже наработалась за свою жизнь, нагоревалась. Всего хватило и ничего не хочу. Если б померла, то и отдохнула. Как там душа, а телу спокойно будет. И дочки у меня есть, и сыны… Все в городе… А я никуда отсюда не хочу! Дал Бог годы, а не дал доли.

Я знаю, что докучает старый человек, дети потерпят, потерпят и обидят. Радость от детей пока малые. Наши женщины, которые поехали в город, все плачут. То невестка обижает, то дочка. Вернуться хотят. Мой хозяин тут… Лежит на могилках… Если бы не лежал тут, то жил бы в другом месте. И я с ним. (Вдруг весело.) А что ехать? Тут хорошо! Все растёт, все цветёт. Начиная от мошки до зверя, все живёт.

Я все вам вспомню… Летят самолёты и летят. Каждый день. Низко-низко над головами. Летят на реактор. На станцию. Один за одним. А у нас – эвакуация. Переселение. Штурмуют хаты. Люди позакрывались, попрятались. Скот ревёт, дети плачут. Война! А солнышко светит… Я села и не выхожу из хаты, правда, на ключ не закрывала.

С а алексиевич чернобыльская молитва сочинения

Постучали солдаты: «Что, хозяйка, собралась?» Спрашиваю: «Силой будете мне руки и ноги связывать?» Помолчали, помолчали и пошли. Молоденькие-молоденькие. Дети! Бабы на коленях перед хатами ползали… Молились… Солдаты под руки одну, другую – и в машину. А я пригрозила, который до меня дотронется, силу свою покажет, тот кием получит. Ругалась! Крепко ругалась! Не плакала. В тот день я ни слезинки.

Сижу в хате. То крик. Крик! А то стало тихо… Затихло. Я в тот день… В первый день я не вышла из хаты…

Рассказывали: шла колонна людей… И шла колонна скота. Война!

Мой хозяин любил сказать, что человек стреляет, а Бог пули носит. Кому какая судьба! Молодые, что поуезжали, уже есть что поумирали. На новом месте. А я с киечком – хожу. Тупаю. Скучно станет, поплачу. Деревня пустая… А птицы тут всякие… Летают… И лось идёт хоть бы что… (Плачет.)

Я все вспомню… Люди поуезжали, а кошек и собак оставили. Первые дни я ходила и разливала всем молоко, а каждой собаке давала кусок хлеба. Они стояли у своих дворов и ждали хозяев. Ждали людей долго. Голодные кошки ели огурцы… Ели помидоры… До осени я у соседки косила траву перед калиткой. Забор упал, забор ей прибила. Ждала людей… Жил у соседки собачка, звали Жучок. «Жучок, – прошу, – если первый людей встретишь, – то крикни мне».

Ночью сню, как я эвакуируюсь… Офицер кричит: «Хозяйка, мы скоро все будем сжигать и закапывать. Выходи!» И везут меня куда-то, в какое-то незнакомое место. Непонятное. Это и не город, и не деревня. И не земля…

Случилась история… Был у меня хороший котик. Звали Васька. Зимой голодные крысы напали, нет спасения. Под одеяло лезли. Зерно в бочке – дырку прогрызли. Так Васька спас… Без Васьки бы погибла… Мы с ним поговорим, пообедаем. А тогда пропал Васька… Может, голодные собаки где напали и съели? Они все бегали голодные, пока не поумирали, кошки были такие голодные, что котят ели, летом не ели, а зимой.

Прости, Господи! А одну бабу крысы загрызли… В своём доме. Рыжые крысы… Правда или нет, а бают. Рыскают тут бомжи… Первые годы добра хватало: сорочки, кофты, шубы. Бери и вези на барахолку. Вот они напьются, песни поют. Мать-перемать. Один свалился с велосипеда и уснул на улице. Утром две косточки нашли и велосипед. Правда или нет? Не скажу. Бают.

Тут все живёт. Ну, все-все! Ящерица живёт, лягушка квакает. И червяк ползает. И мыши есть! Все есть! Особенно весной хорошо. Я люблю, когда сирень цветёт. Черёмуха пахнет. Пока ноги крепко держали, сама за хлебом ходила, в одну только сторону пятнадцать километров. Молодая бегом бы проскакала. Привычная.

После войны мы ходили за семенами на Украину. За тридцать, за пятьдесят километров. Люди по пуду носили, а я три. А теперь по хате, бывает, не перейду. Старой бабе и летом на печи холодно. Милиционеры едут сюда, проверяют деревню, так мне хлеба везут. Только что они тут проверяют? Живу я и котик. Это уже другой котик у меня.

Милиция посигналит, мы с ним обрадуемся. Бежим. Ему привезут косточек. А меня будут спрашивать: «А если наскочат бандиты?» – «Так чем они у меня разживутся? Что возьмут? Душу? У меня только душа». Хорошие хлопчики. Смеются. Батарейки к приёмнику привезли, я теперь радио слушаю. Людмилу Зыкину люблю, но что-то она редко сейчас поёт. Видно, состарела, как и я. Мой хозяин любил сказать… Так ещё говорил: кончен бал – и скрипки в торбу!

Расскажу я, как котика себе нашла. Не стало моего Васьки… И день жду, и два… И месяц… Ну, совсем, было, я одна осталась. Не к кому и заговорить. Пошла по деревне, по чужим садкам зову: Васька, Мурка… Васька! Мурка! Первое время много их бегало, а потом где-то пропали. Уничтожились. Смерть не разбирает… Всех принимает земелька… И хожу я, и хожу.

Два дня звала. На третий день – сидит под магазином… Мы переглянулись… Он рад, и я рада. Только что он слово не скажет. «Ну, пошли, – прошу, – пошли домой». Сидит… Мяу… Я давай его упрашивать: «Что ты будешь тут один? Волки съедят. Разорвут. Пошли. У меня яйца есть, сало». Вот как объяснить? Кот человеческого языка не понимает, а как он тогда меня уразумел?

Ночью приснится – кто-то позвал… Голос соседки: «Зина!» Помолчит… И опять: «Зина!»

Скучно мне станет, я поплачу…

Зайду на могилки. Мама там лежит… Дочушка малая… В войну от тифа сгорела. Только мы занесли её на могилки, закопали, как вышло из-за туч солнышко. И светит-светит. Хоть ты вернись и откопай. Хозяин мой там… Федя… Посижу возле всех. Повздыхаю. А поговорить можно и с живыми, и с мёртвыми. Мне никакой разницы. Я и тех, и других слышу. Когда ты одна… И когда печаль… Сильная печаль…

Возле самых могилок учитель Иван Прохорович Гавриленко жил, он к сыну в Крым уехал. За ним – Пётр Иванович Миусский… Тракторист… Стахановец, когда-то все в стахановцы выбивались. Золотые руки. Из дерева кружева строгал. Дом – на всю деревню дом. Лялька! Ой, меня и жалость брала, кровь поднялась, когда его рушили. Закапывали.

Офицер кричал: «Не тужи мать. Дом на „пятне“ сидит»». А сам – пьяный. Подхожу – это он плачет: «Ты, мать, иди! Иди!». Прогнал. А там дальше усадьба Миши Михалёва, он котлы топил на ферме. Миши не стало быстро. Уехал – и сразу помер. За ним – дом зоотехника Степана Быхова стоял… Сгорел! Ночью злые люди подожгли. Пришлые.

И Степан долго не пожил. Под Могилёвом, где дети живут, похоронен. Вторая война… Столько мы людей потеряли! Ковалёв Василий Макарович, Анна Коцура, Максим Никифоренко… Когда-то весело жили. На праздники – песни, танцы. Гармошка. А сейчас, как в тюрьме. Я, бывает, закрою глаза и хожу по деревне… Ну, какая, говорю им, тут радиация, когда и бабочка летает, и шмель жужжит. И мой Васька мышей ловит. (Плачет.)

Монолог о лунном пейзаже

«Я вдруг стал сомневаться, что лучше: помнить или забыть?

Расспросил знакомых… Одни забыли, другие не хотят вспоминать, потому что мы ничего не можем изменить, даже уехать отсюда. Даже это…

Что я запомнил… В первые же дни после аварии из библиотек исчезли книги о радиации, о Хиросиме и Нагасаки, даже о рентгене. Пронёсся слух, что это приказ начальства, чтобы не сеять паники. Для нашего же спокойствия. Появилась даже шутка такая, что если бы Чернобыль взорвался у папуасов, весь мир испугался бы, кроме самих папуасов.

Приехали первые иностранные журналисты… Первая киногруппа… Они были в пластиковых комбинезонах, касках, резиновых бахилах, перчатках и даже камера в специальном чехле. А сопровождала их наша девушка, переводчица… Она в летнем платье и босоножках…

Люди верили каждому печатному слову, хотя никто правду не печатал. Не говорил. С одной стороны, скрывали, с другой, не все понимали. От генсека до дворника. Потом появились приметы, все за ними следили: пока в городе или деревне есть воробьи и голуби, там можно жить и человеку. Пчела работает – тоже чисто.

А с алексеевич чернобыльская молитва

Запомнил, как возвращался из командировки… По обе стороны – настоящий лунный пейзаж… До самого горизонта тянулись засыпанные белым доломитом поля. Верхний заражённый слой земли снят и захоронен, вместо него насыпали доломитового песка. Как не земля… Не на земле… Долго мучился этим видением и попробовал написать рассказ.

Представил, что здесь произойдёт, будет через сто лет: то ли человек, то ли ещё что-то скачет на четвереньках, выбрасывая длинные задние ноги коленками назад, ночью он видит все третьим глазом, а единственное ухо, оно на макушке даже слышит бег муравья. Остались только муравьи, все остальное на земле и в небе погибло…

Отправил рассказ в журнал. Прислали ответ, что это не литературное произведение, а пересказ ужаса. Конечно, у меня не хватило таланта. Но тут, подозреваю, ещё одна причина. Я задумался: почему о Чернобыле мало пишут? Наши писатели, продолжают писать о войне, о сталинских лагерях, а тут молчат. Книг – раз, два и обчёлся.

Думаете, случайность? Событие до сих пор ещё вне культуры. Травма культуры. И единственный наш ответ – молчание. Закрываем глаза, как маленькие дети, и думаем: «Мы спрятались. Нас проминет.». Из будущего выглядывает что-то, и оно несоразмерно нашим чувствам. Способностям переживать. Разговоришься с человеком – он начинает рассказывать и благодарен тебе за то, что ты его выслушал. Не понял, а хотя бы выслушал. Потому что он сам не понял… Как и ты… Я разлюбил читать фантастику…

Так что же лучше: помнить или забыть?»

Евгений Александрович Бровкин, преподаватель

Гомельского государственного университета.

Монолог о том, что в жизни страшное происходит тихо и естественно

«Я хочу засвидетельствовать…

Это было тогда, десять лет назад и каждый день происходит со мной сейчас. Теперь… Это всегда со мной.

Мы жили в городе Припять. В самом этом городе, который знает сейчас весь мир. Я не писатель. Но я свидетель. Вот как это было… С самого начала…

Ты живёшь… Обыкновенный человек. Маленький. Такой, как все вокруг – идёшь на работу и приходишь с работы. Получаешь среднюю зарплату. Раз в год ездишь в отпуск. У тебя – жена. Дети. Нормальный человек! И в один день ты внезапно превращаешься в чернобыльского человека. В диковинку! Во что-то такое, что всех интересует и никому неизвестно.

Ты хочешь быть как все, а уже нельзя. Ты не можешь, тебе уже не вернуться в прежний мир. На тебя смотрят другими глазами. Тебе задают вопросы: там было страшно? Как горела станция? Что ты видел? И, вообще, могут ли у тебя быть дети? Жена от тебя не ушла? На первых порах мы все превратились в редкие экспонаты… Само слово «чернобылец» до сих пор, как звуковой сигнал… Все поворачивают голову в твою сторону… Оттуда!

Это были чувства первых дней… Мы потеряли не город, а целую жизнь…

Уехали из дома на третий день… Реактор горел… Запомнилось, что кто-то из знакомых сказал: «Пахнет реактором». Неописуемый запах. Но об этом все читали в газетах. Превратили Чернобыль в фабрику ужасов, а на самом деле в мультик. А его понять надо, потому что нам с ним жить. Я расскажу только своё… Свою правду…

Было так… Объявили по радио: кошек брать нельзя! Дочка – в слезы, от страха потерять свою любимую кошку стала заикаться. Кошку в чемодан! А она в чемодан не хочет, вырывается. Обцарапала всех. Вещи брать нельзя! Я все вещи не возьму, я возьму одну вещь. Только одну! Я должен снять дверь с квартиры и увезти, дверь оставить не могу… А вход забью досками…

Наша дверь… Наш талисман! Семейная реликвия. На этой двери лежал мой отец. Не знаю, по какому обычаю, не везде так, но у нас, сказала мне мама, покойника надо положить на дверь от его дома. Он так лежит, пока не привезут гроб. Я сидел около отца всю ночь, он лежал на этой двери… Дом был открыт… Всю ночь… И на этой же двери до самого верха зазубрины… Как я рос… Отмечено: первый класс, второй. Седьмой. Перед армией… А рядом – как рос уже мой сын… Моя дочь… На этой двери вся наша жизнь записана, как на древних папирусах. Как я её оставлю?

Попросил соседа, у него была машина: «Помоги!» Показал мне на голову: мол, ты, друг, не в себе. Но я её вывез… Дверь… Ночью… На мотоцикле… Лесом… Вывез через два года, когда наша квартира уже была разграблена. Очищена. За мной гналась милиция: «Будем стрелять! Будем стрелять!» Конечно, они приняли меня за мародёра. Дверь из собственного дома я как украл…

…Отправил дочку с женой в больницу. У них по телу расползлись чёрные пятна. То появятся, то исчезнут. Величиной с пятак… А ничего не болит… Их обследовали. Я спросил: «Скажите, какой результат?» – «Не для вас». – «А для кого же?»

Вокруг тогда все говорили: умрём-умрём… К двухтысячному году белорусы исчезнут. Дочке исполнилось шесть лет. Ровно в день аварии. Укладываю её спать, она мне шепчет на ухо: «Папа, я хочу жить, я ещё маленькая». Я думал, она ничего не понимает…А она увидит няню в детском садике в белом халате или в столовой повара, с ней истерика: «Не хочу в больницу! Не хочу умирать!» Белый цвет не переносила. Мы даже в новом доме занавески белые поменяли.

Вы способны себе представить сразу семь лысых девочек? Их в палате было семь… Нет, достаточно! Я кончаю! Когда я рассказываю, у меня чувство, вот сердце подсказывает – ты совершаешь предательство. Потому что я должен описывать её, как чужую… Её мучения… Жена пришла из больницы… Не выдержала: «Лучше бы она умерла, чем так мучиться. Или мне умереть, чтобы больше не смотреть». Нет, достаточно! Я кончаю! Не в состоянии. Нет!

Положили её на дверь… На дверь, на которой когда-то лежал мой отец. Пока не привезли маленький гроб… Он был маленький, как коробка из-под большой куклы. Как коробка…

Предлагаем ознакомиться:  Молитва после чтением акафиста

Я хочу засвидетельствовать – моя дочь умерла от Чернобыля. А от нас хотят, чтобы мы молчали. Наукой, мол, ещё не доказано, нет банка данных. Надо ждать сотни лет. Но моя человеческая жизнь… Она же меньше… Я не дождусь. Запишите…Хотя бы вы запишите: дочку звали Катя… Катюшенька… Умерла в семь лет…»

Николай Фомич Калугин, отец

«С самого начала…

Где-то что-то случилось. Я даже название не расслышала, где-то далеко от нашего Могилёва… Прибежал из школы брат: всем детям раздают какие-то таблетки. Видно, действительно что-то случилось. Ай-я-яй! И все. Первого мая мы замечательно провели день, конечно, на природе. Вернулись домой поздно вечером, в моей комнате окно распахнуто ветром… Это вспомнилось позже…

Работала я в инспекции по охране природы. Там ждали каких-либо указаний, но они не поступали… Ждали…В штате инспекции профессионалов почти не было, особенно среди руководства: полковники в отставке, бывшие партработники, пенсионеры или неугодные. В другом месте проштрафился, его к нам. Сидит, шуршит бумажками.

Зашумели, заговорили они после выступления в Москве нашего беларуского писателя Алеся Адамовича, который стал бить во все колокола. Как они его ненавидели! Что-то ирреальное. Здесь живут их дети, их внуки, не они – а писатель кричит миру: спасите!! Казалось бы должен сработать инстинкт самосохранения.

В то время моё представление об атомной станции было совершенно идиллическое. В школе, в институте нас учили, что это сказочные «фабрики энергии из ничего», где люди в белых халатах сидят и нажимают кнопки. Чернобыль взорвался на фоне неподготовленного сознания, абсолютной веры в технику. Вдобавок никакой информации.

Горы бумаг с грифом «совершенно секретно»: «засекретить сведения об аварии», «засекретить сведения о результатах лечения», «засекретить сведения о степени радиоактивного поражения персонала, участвовавшего в ликвидации…» Гуляли слухи: кто-то в газетах прочёл, кто-то где-то слышал, кому-то сказали… Из библиотек исчезла вся смехотворная (как потом оказалось) макулатура, изданная по гражданской обороне.

Кто-то слушал западные голоса, только они в то время передавали, какие таблетки пить, как их правильно употреблять. Но реакция чаще всего была такая: враги злорадствуют, а у нас все хорошо. Девятого мая ветераны пойдут на парад… Будет играть духовой оркестр. Даже те, кто тушил реактор, как потом выяснилось, тоже жили среди слухов. Кажется, опасно руками брать графит… Кажется…

Откуда-то появилась в городе сумасшедшая. Ходила по базару и говорила: «Я видела эту радиацию. Она синяя-синяя, переливается…» Люди перестали покупать на рынке молоко, творог. Стоит бабка с молоком, никто его у неё не берет. «Не бойтесь, – уговаривает, – я корову в поле не вывожу, я траву ей сама ношу».

Выедешь за город, какие-то чучела вдоль дороги маячат: пасётся корова, целлофаном обвязанная, и рядом бабка, тоже вся в целлофане. Хоть плачь, хоть смейся. И нас уже стали посылать на проверки. Меня направили в лесхоз. Лесникам поставки древесины не уменьшили, как был план, так и остался. На складе включили прибор, а он черт-те что показывает.

Что-то я ещё боялась забыть? Приметное… А! Вспомнила. Чернобыль… И вдруг новое, непривычное чувство, что у каждого из нас есть своя жизнь, до этого она как бы не нужна была. А тут люди стали задумываться: что они едят, чем кормят детей. Что опасно для здоровья, а что нет? Переезжать в другое место или не переезжать?

Каждому надо было принять решение. А привыкли жить – как? Всей деревней, общиной. Заводом, колхозом. Мы были советские люди. Я, например, была советским человеком. Очень!! Училась в институте, каждое лето ездила с комотрядом. Было такое молодёжное движение – студенческие коммунистические отряды. Мы там работали, а деньги перечисляли какой-нибудь латиноамериканской компартии. Наш отряд, в частности, Уругваю…

Мы поменялись. Все поменялось. Очень большие усилия нужны, чтобы понять. Оторваться от привычного…Я – биолог. Моя дипломная работа – поведение ос. Два месяца сидела на необитаемом острове. У меня было там своё осиное гнездо. Они приняли меня в свою семью после того, как неделю присматривались. Ближе, чем на три метра никого не подпускали, а меня на десять сантиметров уже через неделю.

Я подкармливала их со спички вареньем прямо на гнезде. «Не разрушай муравейник, это хорошая форма чужой жизни», – любимая поговорка нашего преподавателя. Осиное гнездо связано со всем лесом, и я постепенно тоже становлюсь частью ландшафта. Подбегает мышонок и садится на край моих кроссовок, дикий, лесной, но он уже воспринимает меня, как часть пейзажа, вчера сидела, сегодня сижу, завтра буду сидеть…

После Чернобыля… На выставке детских рисунков: ходит по чёрному весеннему полю аист… И подпись: «Аисту никто ничего не сказал». Это – мои чувства тогда. И была работа. Ежедневная работа… Мы ездили по области, отбирали пробы воды, пробы земли – и отвозили в Минск. Девочки наши ворчали: «Горячие пирожки возим».

Ни защиты, ни спецодежды. Сидишь на переднем сиденье, а за спиной образцы – «светятся». Составляли акты для захоронения радиоактивного грунта. Хоронили землю в земле… Новое человеческое занятие… Никто его понять не мог…По инструкции захоронение положено производить с геологической разведкой, чтобы глубина залегания грунтовых вод была не ближе четырех-шести метров, а глубина захоронения – небольшая, стены и дно котлована выстелить полиэтиленовой плёнкой.

Монолог свидетеля, у которого болел зуб, когда он видел, как упал Христос и начал кричать

«Тогда я думал о другом… Вам покажется странным… Как раз в это время я разводился с женой…

Вдруг приходят, вручают повестку и говорят, что внизу уже ждёт машина. Такой «воронок» специальный. Как в тридцать седьмом году… Брали по ночам. С постели, тёпленьких. Потом эта схема перестала работать: жены не открывали двери или врали, что мужья в командировке, на курорте, в деревне у родителей. Им пытались вручить повестки, они не брали.

Начали хватать людей на работе, на улице, во время обеденного перерыва в заводских столовых. Как в тридцать седьмом… А я был тогда почти сумасшедший… Мне изменила жена, все остальное казалось ерундой. Сел в этот «воронок»… Вели меня двое в штатском, но с военной выправкой, шли по бокам, видно, боялись, чтобы не сбежал.

Когда сел в машину, почему-то вспомнил американских космонавтов, которые летали на Луну, и один из них впоследствии стал священником, а второй вроде бы сошёл с ума? Читал, что им показалось… Будто там они увидели остатки городов, какие-то человеческие следы. Мелькнули в памяти обрывки из газет: наши атомные станции абсолютно безопасны, можно строить на Красной площади. Возле Кремля.

Безопаснее самовара. Что они подобны звёздам, и мы «засеем» ими всю землю. Но от меня ушла жена… Я способен был думать только об этом… Несколько раз пытался покончить с собой, глотал таблетки и мечтал не проснуться. Мы ходили в один детский сад, учились в одной школе… В одном институте… (Закуривает сигарету и молчит.)

Я вас предупреждал… Ничего героического для писательского пера. Были мысли, что вроде бы не военное время, почему я должен рисковать, когда кто-то будет спать с моей женой. Почему опять я, а не он? Честно говоря, не видел я там героев. Сумасшедших видел, которым наплевать на собственную жизнь, и лихачества хватало, но нужды в нем не было.

…Там ты сразу попадал в фантастический мир, где соединились конец света и каменный век. А во мне все ещё обострено… Обнажено… Жили в лесу. В палатках. В двадцати километрах от реактора. «Партизанили». «Партизаны» – это те, кого берут на учебные военные сборы. Возраст – от двадцати пяти до сорока лет, многие – с высшим образованием, среднетехническим, я, к слову, учитель истории.

Вместо автоматов выдали нам лопаты. Перекапывали мусорные свалки, огороды. Женщины в деревнях смотрели и крестились. Мы в перчатках, респираторах, маскхалатах… Жарит солнце… Появляемся на их огородах, как черти. Инопланетяне какие-то. Они не понимали, почему мы перекапываем их грядки, вырываем их чеснок, капусту, когда чеснок, как чеснок, капуста, как капуста. Бабки крестятся и голосят: «Солдатики, это что – конец света?»

В хате печка топится, сало жарится. Дозиметр приставишь: не печка, а маленький реактор. «Садитесь, хлопчики, к столу», – зовут. Привечают. Отказываемся. Просят: «Сто грамм найдём. Садитесь. Расскажите». А что рассказывать? На самом реакторе пожарники топтали мягкое топливо, оно светилось, а они не знали, что это такое. Где уж нам знать?

Идём отделением. На всех – один дозиметр. А в разных местах – разный уровень: один из нас работает, где два рентгена, а второй там, где десять рентген. С одной стороны, бесправие, как у зэков, с другой – страх. И загадка. Но у меня страха не было. Смотрел на все со стороны…

На вертолёте прилетела группа учёных. В резиновой спецодежде, высоких сапогах, защитных очках… Космонавты… Подходит к одному бабка: «Ты кто?» – «Я – учёный». – «Ах, ты учёный, поглядите на него, как разоделся. Замаскировался. А мы?» И за ним – с палкой. У меня не раз мелькало, что когда-нибудь учёных будут вылавливать, как в средние века ловили врачей и топили. Жгли на кострах.

Я видел человека, на глазах у которого хоронили его дом… (Встаёт и отходит к окну.) Осталась свежевыкопанная могила… Большой прямоугольник. Похоронили колодец, его сад… (Молчит.) Мы – хоронили землю… Срезали, скатывали её большими пластами… Я вас предупреждал… Ничего героического…

Возвращаемся поздно вечером, потому что работали по двенадцать часов в сутки. Без выходных. На отдых только ночь. Значит, едем на бэтээре. Идёт по пустой деревне человек. Ближе: молодой парень с ковром на плечах… Невдалеке «Жигули»… Тормозим. Багажник забит телевизорами и обрезанными телефонами. Бэтээр разворачивается и тараном: «Жигули» в гармошку, как консервная банка. Никто слова не проронил…

Хоронили лес… Деревья пилили по полтора метра, упаковывали в целлофан и заваливали в могильник. Ночью не мог заснуть. Закрою глаза: что-то чёрное шевелится, переворачивается… Как живое… Живые пласты земли… С жуками, пауками, червяками… Я никого из них не знал, не знал, как их зовут… Просто жуки, пауки. Муравьи.

У Леонида Андреева, которого я очень люблю, есть притча о Лазаре, который заглянул за черту запретного. Он уже чужой, он уже никогда не будет своим среди людей, хотя его Христос и воскресил…

Может, хватит? Вам, понимаю, любопытно, тем, кто там не побывал, всегда любопытно. Один Чернобыль – в Минске, другой – в самой зоне. Где-то в Европе – третий. В самой зоне поражало равнодушие, с которым говорили о нем. В мёртвой деревне встретили старика. Живёт один. Спрашиваем у него: «А не страшно?

» А он у нас: «Чего страшно?» Нельзя все время жить в страхе, человек не может, проходит немного времени, и начинается обыкновенная человеческая жизнь. Обыкновенная… Нормальная… Мужчины пили водку. Играли в карты. Ухаживали за женщинами. Много говорили о деньгах. Но не за деньги там работали, мало кто только за деньги.

Работали потому, что надо работать. Сказали – работать. И не задавали вопросов. Мечтали о повышении по службе. Хитрили, воровали. Надеялись на обещанные льготы: получить квартиру вне очереди и выехать из барака, устроить ребёнка в детский сад, купить машину. Один у нас струсил, боялся вылезать из палатки, в резиновом самодельном костюме спал. Трус!

Его исключили из партии. Он кричал: «Я хочу жить!» Все вперемешку… Встречал там женщин, которые добровольно приехали. Рвались. Им отказывали, объясняли, что нужны шофёры, слесари, пожарники, но они приехали. Все вперемешку… Тысячи добровольцев… Добровольные студенческие отряды и специальный «воронок», по ночам карауливший запасников… …Сбор вещей…Денежные переводы в фонд пострадавших, сотни людей, безвозмездно предлагающих кровь и костный мозг… И в тот же момент все можно было купить за бутылку водки.

Почётную грамоту, отпуск домой… Один председатель колхоза привезёт в отряд дозиметристов ящик водки, чтобы его деревню не записали в список на эвакуацию, другой отдаст тот же ящик водки, чтобы его колхоз выселили. Ему уже трехкомнатную квартиру в Минске пообещали. Радиозамеры никто не проверял. Нормальный русский хаос. Мы так живём… Что-то списывали, продавали… С одной стороны противно, с другой – идите вы все к чёртовой матери!

Прислали студентов. Они вырывали на полях лебеду. Гребли сено. Несколько пар было совсем молоденьких. Муж и жена. Они ещё за руку ходили. Это было невозможно видеть. А места такие красивые! Такое великолепие! Ужас был ещё ужаснее, потому что красиво. И человеку надо отсюда уходить. Бежать, как злодею. Как преступнику.

Каждый день привозили газеты. Я читал только заголовки: «Чернобыль – место подвига», «Реактор побеждён», «А жизнь продолжается». Были у нас замполиты, проводились политбеседы. Нам говорили, что мы должны победить. Кого? Атом? Физику? Космос? Победа у нас не событие, а процесс. Жизнь – борьба. Отсюда такая любовь к наводнениям, пожарам… Землетрясениям… Нужно место действия, чтобы «проявить мужество и героизм».

И водрузить знамя. Замполит читал заметки в газетах о «высокой сознательности и чёткой организованности», о том, что через несколько дней после катастрофы над четвёртым реактором уже развевался красный флаг. Полыхал. Через несколько месяцев его сожрала высокая радиация. Флаг снова подняли. Потом новый… А старый рвали себе на память, запихивали куски под бушлат возле сердца.

Потом везли домой… Показывали с гордостью детям…Хранили… Героическое безумие! Но я тоже такой… Ничуть не лучше Я мысленно пытался представить, как солдаты поднимаются на крышу… Смертники. Но они полны чувств… Первое – чувство долга, второе – чувство родины. Скажете: советское язычество? Но дело в том, что дали бы мне тогда в руки знамя, я тоже бы туда полез. Почему? Не отвечу.

Хотите анекдот? Бежал из тюрьмы заключённый. Спрятался в тридцатикилометровой зоне. Словили. Отвели к дозиметристам. Так «светится», что его ни в тюрьму, ни в больницу, ни к людям. (Смеётся.) Анекдоты мы там любили. Чёрный юмор.

Прибыл я туда, когда птицы сидели в гнёздах, уезжал – яблоки лежали на снегу. Не все мы успели захоронить… Хоронили землю в земле… С жуками, пауками, личинками… С этим отдельным народом. Миром. Самое сильное моё впечатление оттуда… О них…

Ничего я вам не рассказал… Обрывки… У того же Леонида Андреева есть рассказ: один житель Иерусалима, мимо дома которого вели Христа, все видел и все слышал, но у него в это время болел зуб. На его глазах Христос упал, когда нёс крест, упал и начал кричать, он все это видел, но у него болел зуб, и он не выбежал на улицу.

Неужели так все время? Никогда человек не равен великому событию. Всегда оно ему не по плечу. Мой отец защищал Москву в сорок втором. То, что участвовал в истории, он понял через десятки лет. Из книг, из фильмов. А сам вспоминал: «Сидел в окопе. Стрелял. Взрывом засыпало. Полумёртвого санитары выволокли». И все.

А меня тогда бросила жена…»

Монолог о том, что можно поговорить и с живыми, и с мёртвыми

Зинаида Евдокимовна Ковалёнка,

самосел.

Деревня Белый Берег Наровлянского района Гомельской области.

Говорят: Анна Павловна Артюшенко, Ева Адамовна Артюшенко, Василий Николаевич Артюшенко, Софья Николаевна Мороз, Надежда Борисовна Николаенко, Александр Фёдорович Николаенко, Михаил Мартынович Лис.

– Гостейки к нам… Добрые люди… Не ворожилось на встречу, никакого знака. Бывает, ладонь чешется – поздоровкаешься. А сегодня, ани, не ворожилось. Одно соловейка всю ночь пел – на солнечный день. Ой! Наши бабы в момент сбегутся. Вон Надя уже летит…

– И пережили все, перетерпели…

– Ой, не хочу вспоминать. Страшно. Выгоняли нас, солдаты выгоняли. Военная техника понаехала. Самоходки. Один дед старый… Уже лежал. Помирал. Куда ехать? «Я вот встану, – плакал, – и пойду на могилки. Своими ногами». Что нам за хаты заплатили? Что? Поглядите, какая тут красота! Кто нам за эту красоту заплатит? Курортная зона!

– Самолёты, вертолёты – гул стоял. КамАЗы с прицепами… Солдаты. Ну, думаю, началась война. С китайцами или американцами.

– Хозяин пришёл с колхозного собрания и говорит: «Завтра нас эвакуируют». А я: «Как же картошка? Не выкопали». Стучит в дверь сосед, и сели они с моим выпивать. Выпили и давай ругать председателя: «Не поедем и точка. Войну пережили, а тут радиация». Хоть залезай в эту землю. Не поедем!

– Сначала думали, что все умрём через два-три месяца. Так нас пугали. Агитировали ехать. Слава Богу – живы!

– Слава Богу! Слава Богу!

– Никто не знает, что на том свете. Тут лучше… Знакомее. Как моя мама приговаривала: красуешься, радуешься и самовольничаешь.

– Пойдём в церковь, помолимся.

– Уезжали… Взяла землю с маминой могилки в мешочек. Постояла на коленках: «Прости, что мы тебя оставляем». Ночью пошла к ней и не боялась. Люди свои фамилии писали на хатах. На брёвнах, на заборе. На асфальте.

– Собак солдаты убивали. Стреляли. Бах-бах! После этого я не могу слышать, как кричит живое.

– Я тут бригадирствовал. Сорок пять лет… Жалел людей… В Москву на выставку мы свой лён возили, колхоз посылал. Значок оттуда привёз и красную грамоту. Тут ко мне с уважением: «Василий Николаевич… Наш Николаевич…» А кто я там, на новом месте? Старый дед в капелюше. Тут буду помирать, женщинки мне воды принесут, в хате натеплят. Жалел я людей… Вечером идут бабы с поля и поют, а я знаю, что они ничего не получат. Одни палочки на трудодни. А они поют.

– В деревне у нас люди живут вместе. Одним миром.

– Снится мне сон, это я уже в городе у сына жила. Сон… Что жду смерти, поджидаю. И сыновьям наказываю: «Повезёте меня на наши могилки, хоть пять минут постойте со мной возле родной хаты». И сверху вижу, как сыны меня туда везут…

– Пусть она отравленная, с радиацией, но это моя родина. Нигде мы больше не нужны. Даже птице своё гнездо мило.

Предлагаем ознакомиться:  Молитва матроне о сопернице

– Доскажу… Жила у сына на седьмом этаже, подойду к окну, гляну вниз и крещусь. Кажется, что коня слышу. Петуха… И такая жаль… А то соснится свой двор: корову привязываю и дою, дою… Просыпаюсь… Не хочу вставать. Я ещё там. Я то здесь, то там.

– Днём мы жили на новом месте, а ночью на родине. Во сне.

– Зимой ночи длинные, сидим, бывает, и считаем: кто уже помер? В городе от нервности и расстройства много помирало, по сорок-пятьдесят лет – разве это время смерти? А мы живём. Молимся каждый день Богу, просим одно – здоровье.

– Как говорится, кто где родился, там и сгодился.

– Мой хозяин два месяца лежал… Молчал, не отвечал мне. Как обиделся. Хожу по двору, вернусь: «Батька, как ты?» Глаза только на голос поднимет, а мне уже легче. Пусть бы лежал, молчал, а был в хате. Когда человек умирает, плакать нельзя. Перебьёшь ему смерть, будет долго трудиться. Я в шкафу свечку взяла и в руки ему вставила.

– А я помирать не боюсь. Никто два раза не живёт. И лист отлетает, и дерево падает.

– Бабоньки! Не плачьте. В передовиках все годы ходили. Стахановки. Сталина пережили. Войну! Если бы не смеялись и не тешились, то давно б повесились. Значит, разговаривают две чернобыльские женщины. Одна: «Слыхала, у нас у всех теперь белокровие?» Другая: «Ерунда! Я вчера палец порезала, кровь текла красная».

– В родном краю, как в раю. А на чужине и солнце не так светит.

– А моя мама когда-то меня научила, что возьми иконку и переверни её, и чтобы она так три дня повисела. Где б ты не была, обязательно домой возвратишься. У меня было две коровы и две телки, пять свиней, гуси, куры. Собака. Руками голову обхвачу и хожу по саду. А яблок, яблок-то сколько! Пропало все, тьфу, пропало!

– Помыла хату, печь побелила… Надо оставить хлеб на столе и соль, миску и три ложечки. Ложек столько, сколько душ в хате… Все, чтоб вернуться…

– А гребешки у кур были чёрные, а не красные – радиация. И сыр не получался. Месяц жили без творога и сыра. Молоко не кисло, оно в порошок сворачивалось, белый порошок. Радиация…

– Эта радиация у меня на огороде была. Огород весь побелел, беленький-беленький, как чем-то посыпанный. Какими-то кусочками… Я думала, может, что-то из лесу принесло. Ветер насыпал.

– Не хотели мы уезжать. Ой, не хотели! Мужики выпившие. Под колёса бросались. Начальство ходило по хатам и каждого уговаривало. Наказ: «Имущество не брать!»

– Скот три дня не поенный. Не кормленный. На убой! Приехал корреспондент из газеты: «Как настроение? Как дела?» Пьяные доярки чуть его не убили.

– Председатель с солдатами кружится вокруг моей хаты… Стращают: «Выходи или будем поджигать! А ну, сюда канистру с бензином». Забегала – то рушник схвачу, то подушку…

– Вот вы скажите по науке, как действует та радиация? Говорите правду, нам все равно скоро помирать.

– А что вы думаете в Минске её нет, раз она невидимая?

– Привёз внук собачку… Назвали Радий, потому что живём в радиации. И где мой Радий поделся, то всегда возле ног? Боюсь, побежит за деревню, волки съедят. Буду одна.

– А в войну целую ночь орудия стукают-стукают. Секут-секут. Мы земляночку в лесу выдолбили. Бомбят и бомбят. Все сожгли, сказать бы хаты, а то и огород, и вишенки погорели.

Только б не было войны… Как я её боюсь!

– У армянского радио спрашивают: «Можно ли есть чернобыльские яблоки?» Ответ: «Можно, только огрызки надо глубоко в землю закапывать». Второй вопрос: «Сколько будет семь помножить на семь?» Ответ: «Да тебе любой чернобылец на пальцах сосчитает». Ха-ха-ха…

– Дали нам новый домик. Каменный. Так, знаете, за семь лет не забили ни одного гвоздя. Чужбина! Все чужое. Мой хозяин плакал и плакал. Неделю работает в колхозе на тракторе, ждёт воскресенья, а в воскресенье ляжет у стенки и плачет.

– Больше нас никто не обманет, никуда мы со своего места не двинемся. Магазина нет, больницы нет. Света нет. Сидим при керосиновой лампе и при лучине. А нам хорошо! Мы – дома.

– В городе невестка ходила за мной по квартире с тряпкой и вытирала дверную ручку, стул… А все за мои деньги куплено, вся мебель и машина «Жигули». Деньги кончились, и мама не нужна.

– Деньги наши дети забрали… А что осталось, инфляция съела. То, что нам отдали за хозяйство, за хаты. За яблоньки.

– А нам все равно весело… У армянского радио спрашивают: «Что такое радионяня?» – Это – бабушка из Чернобыля. » Ха-ха-ха…

– Две недели я шла пешком… И коровку свою вела… Люди не пускали в хату. В лесу ночевала.

– Боятся нас. Заразные, говорят. За что Бог наказал? Рассердился? Живём не по-людски, не по божьим законам. Казним один одного. За это.

– Мои внуки летом приезжали… Первые годы не ехали, тоже боялись… А теперь навещают, продукты уже берут, все пакуют, что дашь. «Бабушка, – спрашивали, – а читала ты книгу о Робинзоне?» Жил один так, как и мы. Без людей. Я с собой полмешка спичек привезла… Топор и лопату… А теперь у меня сало, яйца, молоко, – все своё.

– С нами и коты вернулись. И собаки. Возвращались вместе. Солдаты нас не пускали. Омоновцы. Так мы ночью… Лесными тропками… Партизанскими…

– Ничего от государства нам не надо. Все сами производим. Не трогайте только нас! Ни магазина не надо, ни автобуса. За хлебом и солью ходим пешком за двадцать километров… Мы сами себе.

– Табором вернулись. Три семьи… А здесь все разграблено: печь разбили, окна, двери сняли. Полы. Лампочки, выключатели, розетки, – все выкрутили. Ничего живого. Вот этими руками все заново, вот этими руками. А как же!

– Дикие гуси кричат – весна наступила. Сеять пора. А мы в пустых хатах… Одно – крыши целые…

– Милиция кричала. Приедут на машинах, а мы – в лес. Как от немцев. Один раз напали на нас с прокурором, так он грозился, что будут судить. Я говорю: «Пускай мне дадут год тюрьмы, я отбуду и сюда вернусь». Их дело покричать, а наше помолчать. Я орден имею, как передовой комбайнёр, а он мне грозится – по десятой статье пойдёшь… Преступник…

– Каждый день мне моя хата снилась. Я возвращалась: то копаю огород, то постель прибираю… И всегда что-нибудь найду: то туфлю, то цыплят… К добру все, к радости. На возвращение…

– Ночью Бога просим, а днём милиционеров. Спросите вы у меня: «Что ты плачешь?» А я не знаю, чего я плачу. Я рада, что я в своём дворе живу.

– Я вам анекдот расскажу… Указ правительства о льготам чернобыльцам… Тому, кто проживает в двадцати километрах от станции, к фамилии добавляется приставка «фон». Те, кто в десяти километрах, они уже – Ваша светлость. А те, кто возле станции выжили – Ваше сиятельство. Ну, вот и живём, Ваша светлость… Ха-ха…

– Добилась я к доктору: «Миленький, ножки не ходят. Суставчики болят». – «Коровку надо сдать, бабка. Молоко отравленное». – «Ой, нет, – плачу, – ножки болят, коленки болят, а коровку не отдам. Моя кормилица».

– У меня семеро детей. Все в городах живут. Я тут одна. Затоскую, сяду под их фотографиями… Поговорю…. Все… Все одна. Дом одна покрасила, шесть банок краски уложила. Так вот и живу. Вырастила четыре сына и три дочки. А муж рано умер. Одна.

– Я с волком встречался вот так: он стоит, и я стою. Посмотрели один на одного, и он в сторону отскочил… Помчался… Так у меня шапка поднялась от страха.

Монолог о том, что святой Франциск проповедовал птицам

«Это – моя тайна. Об этом никто больше не знает. Я говорил об этом только со своим другом…

Я – кинооператор. Ехал туда, помня, что нас учили: настоящим писателем становятся на войне и все такое прочее. Любимый писатель – Хэмингуэй, любимая книга – «Прощай, оружие!» Приехал. Люди копаются на огородах, на полях – трактора, сеялки. Что снимать, – непонятно. Нигде ничего не взрывается…

Первая съёмка. В сельском клубе. На сцене поставили телевизор, собрали народ. Слушали Горбачёва: все хорошо, все управляемо. В этой деревне, где мы снимали, шла дезактивация. Мыли крыши, завозили чистую землю. А как помыть крышу, если она у бабки протекает? Землю надо было срезать на штык лопаты, срезать весь плодородный слой.

Дальше-то у нас жёлтый песочек. Вот бабка, выполняя указания сельсовета, лопатой землю отбрасывает, а навоз с неё сгребает. Жаль, я не снял этого… Куда ни приедешь: «А, киношники. Сейчас найдём вам героев». Герои – старик с внуком, два дня гнали из-под самого Чернобыля колхозных коров. После съёмки зоотехник завёл меня к гигантской траншее, там бульдозером этих коров закапывали.

Но в голову не пришло это снять. Я стал спиной к траншее и снял эпизод в лучших традициях отечественной кинодокументалистики: бульдозеристы читают газету «Правда», заголовок – аршинными буквами: «Страна в беде не бросит». Да ещё повезло: гляжу – аист на поле садится. Символ! Какая бы беда не пришла, – мы победим! Жизнь продолжается…

Дороги сельские. Пыль. Я уже понимал, что это не просто пыль, а радиоактивная пыль. Кинокамеру прятал, чтобы не пылилась, все же оптика. Был сухой-сухой май. Сколько сами наглотались, не знаю. Через неделю воспалились лимфоузлы. Но плёнку экономили, как патроны, потому что должен был сюда приехать первый секретарь ЦК Слюньков.

В каком именно месте он появится, никто заранее не объявлял, но мы сами догадались. Вчера, например, ехали по дороге, пыль столбом, а сегодня кладут асфальт, да какой – в два-три слоя! Ну, ясно: вот где высокое начальство ждут! Потом я это начальство снимал, ходили они ровненько-ровненько по свежему асфальту. Ни сантиметра в сторону! У меня это тоже было в кадре, но в сюжет не вставил…

Никто ничего не понимал, это было самое страшное. Дозиметристы называют одни цифры, а в газетах читаем другие. Ага, тут начинает медленно что-то доходить. А-а-а…У меня остался дома маленький ребёнок, любимая жена… Каким же я должен быть глупцом, чтобы оказаться здесь! Ну, наградят медалью… А жена уйдёт… Спасение – в юморе.

Травили анекдоты. В брошенной деревне поселился бомж, и четыре бабки там остались. Спрашивают: «Как ваш мужик-то?» – «Этот кобель ещё в другую деревню бегает». Если попробовать быть искренним до конца… Ты – уже здесь. И ты уже понимаешь – Чернобыль… Но стелется дорога… Бежит ручей, просто бежит ручей.

А это случилось…Бабочки летают… Красивая женщина стоит у реки… А это случилось… Я что-то подобное чувствовал, когда умер близкий мне человек. Солнце…У кого-то за стеной музыка… Ласточки бьются под крышей… А он умер…Пошёл дождь… А он умер… Понимаете? Я хочу поймать словом свои чувства, передать, как это все во мне было в то время. Попасть в другое измерение…

Увидел и начал снимать цветущую яблоню… гудят шмели, белый, свадебный цвет… Опять же – люди работают, сады цветут… Держу в руках камеру, но не могу понять… Что-то не так! Экспозиция нормальная, картинка красивая, а что-то не то. И вдруг пронзает: не слышу запаха. Сад цветёт, а нет запаха! Это только потом я узнал, что существует такая реакция организма при высокой радиации, блокируются некоторые органы.

Маме моей семьдесят четыре года, и она, вспоминаю я, жалуется, что не слышит запахов. Ну, думаю, теперь это со мной случилось. Спрашиваю у своих в группе, а нас было трое: «Как пахнет яблоня?» – «Да, никак не пахнет». Что-то с нами происходило… Сирень не пахла… Сирень! И у меня появилось чувство: все, что вокруг, неправда. Я – среди декораций… И что моё сознание это не в состоянии освоить, ему не на что опереться. Схемы нет!

Из детства… Соседка, бывшая партизанка, рассказывала, как во время войны их отряд выбирался из окружения. У неё на руках маленький ребёнок, месячный, шли по болоту, кругом каратели… Ребёнок плакал… Он мог их выдать, их обнаружили бы, весь отряд. И она его задушила. Говорила об этом отстраненно, как будто это не она, а другая какая-то женщина сделала, и ребёнок был чужой.

Почему она об этом вспомнила, я уже забыл. Помню отчётливо другое, свой ужас: что же это она такое сотворила? Как смогла? Мне казалось, что весь партизанский отряд выходил из окружения ради этого ребёнка, чтобы его спасти. А тут, чтобы остались живы здоровые сильные мужчины, задушили дитя. В чем смысл жизни тогда?

Мне не хотелось после этого жить. Мне, мальчишке, неловко было смотреть на эту женщину, потому что я узнал про неё такое… И, вообще, про человека что-то ужасное узнал. А каково ей видеть меня? (Какое-то время молчит.) Вот почему я не хочу вспоминать… О тех днях в зоне… Придумываю для себя разные объяснения.

Ночью в гостинице… Просыпаюсь – монотонный шум за окном, непонятные синие сполохи. Отдёргиваю шторы: по улице идут десятки уазиков с красными крестами и мигалками. В полной тишине. Испытал что-то наподобие шока. Всплыли в памяти кадры из фильма… Сразу переместился в детство… Послевоенные дети, мы любили военные фильмы.

В Хойниках в центре города висела Доска почёта. Лучшие люди района. Но поехал в заражённую зону и вывез детей из детского сада шофёр-пьяница, а не тот, с Доски почёта. Все стали сами собой. А вот ещё – эвакуация. Первыми увозят детей. Погрузили в большие автобусы «Икарусы». Я ловлю себя на том, что снимаю, как это видел в военных фильмах.

И тут же замечаю, что не я один, но и люди, которые участвуют во всем этом действии, ведут себя подобным образом. Они держатся так, как когда-то, помните, в любимом всеми нами фильме «Летят журавли»: редкая слеза на глазах, короткие слова прощания…Взмах руки… Выходило, что мы все пытались найти форму поведения, которая нам уже была знакома. Старались чему-то соответствовать. Девочка машет маме рукой, что, мол, все в порядке, она мужественная. Мы победим!. Мы… Мы – такие…

Я подумал, что приеду в Минск, а там тоже эвакуация. Как я буду прощаться со своими – женой, сыном? Представлял себе в том числе и этот жест: мы победим! Мы – ратники. Мой отец, сколько я помню, носил военные одежды, хотя не был военным. Думать о деньгах – мещанство, о своей жизни – непатриотично. Нормальное состояние – голодное.

Они, наши родители, пережили разруху, и мы должны её пережить. Иначе настоящим человеком не станешь. Нас учили воевать и выживать в любых условиях. Мне самому после срочной службы в армии гражданская жизнь показалась пресной. Ночью ходили компанией по улицам в поисках острых ощущений. В детстве читал великолепную книгу «Чистильщики», автора забыл, там ловили диверсантов, шпионов. Азарт! Охота! Так мы устроены. Если каждый день работа и хорошая еда, – невыносимо, некомфортно!

Жили мы в общежитии какого-то пэтэу вместе с ликвидаторами. Молодые ребята. Водки выдали чемодан – выводить радиацию. Вдруг выясняется, что в этом же общежитии расположился отряд медслужбы. Одни девчонки. «Ну, сейчас гульнём!» – говорят мужики. Пошли двое и тут же возвращаются во-о-т! с такими глазами… Зовут нас… Картинка: идут по коридору девчонки… Под гимнастёрку выдают штаны и кальсоны с завязочками, они у них по полу тянутся, болтаются, никто не стесняется.

Все старое, бэу (бывшее в употреблении), не по росту. Висит, как на вешалках. Кто в тапочках, кто в сапогах расхлябанных. А поверх гимнастёрки ещё прорезиненная спецодежда натянута, каким-то химическим составом пропитанная… За-а-пах… Некоторые и на ночь не снимают. Жутко смотреть… И никакие они не медсёстры, взяли их с института, с военной кафедры.

В газетах писали, что, к счастью, ветер дул не в ту сторону… Не на город… Не на Киев… Ещё никто не знал… Не догадывался, что он дул на Беларусь… На меня и на моего Юрика. Мы с ним в этот день гуляли в лесу, щипали заячью капусту. Господи, как же меня никто не предупредил!

Вернулся из экспедиции в Минск… Еду в троллейбусе на работу. Доносятся обрывки разговора: снимали фильм в Чернобыле, и один оператор прямо там умер. Сгорел. Ну, думаю: «Кто же такой?» Дальше слушаю: молодой, двое детей. Имя называют Витя Гуревич. Есть у нас такой оператор, совсем молодой парень. Двое детей?

Что ж он скрывал? Подъезжаем к киностудии, кто-то уточняет: не Гуревич, а Гурин, и зовут Сергей. Господи, да это же я! Смешно сейчас, но тогда я шёл от метро к киностудии и боялся, что открою дверь и… Нелепейшая мысль: «А где они фотографию мою взяли? В отделе кадров?» Откуда этот слух родился? Несовпадение масштабов происходящего с количеством жертв.

Например, Курская битва. Тысячи погибших… Это понятно. А тут – в первые дни вроде бы всего семь пожарников… Потом – ещё несколько человек… А дальше слишком абстрактные определения для нашего сознания: «через несколько поколений», «вечность», «ничто». Начинались слухи: летают трехголовые птицы, куры заклёвывают лис, лысые ёжики…

Ну, а дальше… Дальше надо снова кому-то в зону ехать. Один оператор принёс справку, что у него язва желудка, второй – в отпуск смотался… Вызывают меня: «Надо!» – «Так я же только вернулся». – «Понимаешь, ты уже там был. Тебе все равно. И потом: у тебя уже есть дети. А они – молодые». Ёлки-палки, я, может, тоже хочу, чтобы у меня было пятеро-шестеро детей!! Ну, начинают давить, мол, скоро тарификация, у тебя козырь появится. Зарплату повысят… Грустная и смешная история. Загнал на край сознания…

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Твоя молитва
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Adblock detector